“Время перемен”: пишем аргументы по фрагментам произведений

Прочитайте отрывок из повести В.Г.Распутина “Прощание с Матерой” и напишите сочинение на тему: “Самые несчастные люди – это те, которые боятся перемен” (М.М.Лафлин)
Андрей поморщился, оставшись недовольным своим ответом: он скомкал, поджевал его, чтобы не произносить громких слов, которых, он знал это, отец не любил. Павел ожидающе молчал, и от этого неясного, как скрадывающего молчания Андрей начал горячиться.
– Сейчас время такое, что нельзя на одном месте сидеть,- то ли доказывал, то ли оправдывался он – Сейчас время такое живое… все, как говорится, в движении. Я хочу, чтоб было видно мою работу, чтоб она навечно осталась, а на заводе что? По неделе с территории не вылазишь… Это на машине-то. Железяки с места на место, из цеха в цех, как муравей, крутишься, развозишь. Это любой старик может. Завод, он для пожилых, для семейных, чтоб на пенсию оттуда уходить. Мне охота, где молодые, как я сам, где все по-другому… по-новому. ГЭС отгрохают, она тыщу лет стоять будет.
– Опоздал, однако, маленько,- задумчиво кивая, говорил Павел.- Ее, ГЭС-то, однако, без тебя успели отгрохать, если затопление вот-вот начнется.
– Ну-у, там еще столько работы! Хватит на меня. Самый интерес сейчас начнется.
Дарья насторожилась.
– Дак ты погоди, ты туды, че ли, метишь, где Ангару запружают? – только теперь поняла она.
-А что, бабушка?
-Ты пошто другого-то места не нашел?
– Зачем мне другое? Я хочу туда. Матеру, бабушка, все равно затопят – хоть со мной, хоть без меня. Я тут ни при чем. Электричество, бабушка, требуется, электричество,- присаживая на сильную шею голову и взяв голос, как маленькой, толковал он Дарье.- Наша Матера на электричество пойдет, тоже пользу будет людям приносить.
-Дак это ты, значитца, будешь воду на нас пускать?.. Но-но… Гляди-ка, че деется!
– Почему я-то?-засмеялся Андрей.-Там без меня все готово, чтоб её пустить. Ты на меня, бабушка, зря не греши.
– Ну и не ездил бы туды…
– А что, – осторожно подхватил слова матери Павел. – Взял бы и остался здесь. Нам шоферы нужны. Новую машину получишь. Работы здесь хватит на весь ваш завод.
Он сказал и без надежды усмехнулся, скосив глаза вниз: не стоило и предлагать – не останется. И верно, помолчав, словно бы подумав, Андрей покачал головой:
-Да не-ет. Из города уехал и к вам?
Можно бы возмутиться: какое право он взял, родившись здесь, поднявшись и став здесь человеком, говорить так о своей родине, но Павел не возмутился…
– Это ты зря. У нас не так уж и плохо. Это не старая деревня, где мы с тобой сидим – Павел покосился на мать, боясь ненароком обидеть её; к новому совхозному поселку он и сам не испытывал любви, но что верно, то верно.- У нас там будет как в городе, к тому дело идет. Ты был, видел, что творится.
– Видел. Здорово, конечно. А все равно неинтересно у вас.
– Какой тебе нужен интерес?
– Я уж говорил… – Андрей легонько поморщился от нежелания повторить то, что и не выстроилось в порядок, а только кружило голову, и о чем, стало быть, трудно сказать определенно.- Потом семьей обзаведусь, потом, может, и сюда приеду. А пока молодой, неженатый, охота туда, на передний, как говорится, край… чтоб не опоздать. Вся молодежь там. Где горячее самое место, самая нужная стройка. Сейчас все внимание туда. Люди вон из какой дали едут, чтобы участвовать, а я тут рядом и – мимо. Как-то неудобно даже… будто прячусь. Потом, может, всю жизнь буду жалеть. Сильно, значит, нужна эта ГЭС… пишут о ней столько. Такое внимание… Чем я хуже других?
– Закончат – снимут внимание. Потом как? Другое место искать, которое под вниманием? Привыкнете ведь на виду, избалуетесь, одного солнца мало покажется. Ты-то как думаешь, надолго туда, под внимание?
– Как вы не понимаете?.. Бабушка не понимает – ей простительно, она старая. А ты-то? – Андрей чуть споткнулся, не решившись сказать “отец”, но и не захотев, отказавшись вернуться к прежнему и, как казалось ему, детскому “папа”,- Ты-то почему не понимаешь? Сам на машинах работаешь, знаешь, что теперь другое время. Пешком теперь, если хозяйство вести, как говорится, нельзя. Далеко не уйдешь. Разве что по Матере топтаться… Много ли толку от этой Матеры? И ГЭС строят… наверное, подумал, что к чему, а не с бухты-барахты. Значит, сейчас, вот сейчас, а не вчера, не позавчера, это сильно надо. Значит, самое нужное. Вот я и хочу туда, где самое нужное. Вы почему-то о себе только думаете, да и то, однако, памятью больше думаете, памяти у вас много накопилось, а там думают обо всех сразу. Жалко Матеру, и мне тоже жалко, она нам родная… По-другому, значит, нельзя. Все равно бы она такой, какая она сейчас есть, такой старой, что ли, долго не простояла. Все равно бы перестраиваться пришлось, на новую жизнь переходить. Люди и то больше чем сто лет не живут, другие родятся. Как вы не понимаете?
Павел посмотрел на сына внимательно и удивленно, будто только теперь по-настоящему осознав, что перед ним действительно взрослый и вполне разумный человек, но уже не из его – из другого, из следующего поколения.

***

Прочитайте фрагмент из книги Даниила Гранина «Эта странная жизнь», а затем напишите сочинение по теме «Время — это реальное богатство, которым обладает каждый из нас».
Время идёт то медленнее, то быстрее, иногда оно останавливается, замирает. Есть моменты, когда ход Времени чувствуется воспалённо-остро, оно мчится с такой скоростью, что только ахаешь, оглянуться не успел, и день куда-то провалился, и снова стоишь перед зеркалом бреешься, а бывает, оно мучает своей неторопливостью, вязкой медлительностью. Вдруг оно начинает тянуться, минуты вытягиваются нескончаемой нитью. Отчего это зависит? Насыщенность? Но есть ли тут связь? Когда время не замечаешь — когда много дел или же когда отдыхаешь? Заполненный работой день тоже может промелькнуть, а может и измотать душу медлительностью… Нет, тут случается по-всякому, и как-то не совсем ясно, от чего зависит скорость времени, что его подгоняет, а что его тормозит…
Люди деловые, организованные уверяют, что они — хозяева Времени. Нарастающий культ Времени становится показателем деловой хватки, умения жить. Часовые стрелки подгоняют, и человек мчится, боясь отстать. Он должен находиться в курсе, на уровне, соответствовать. Он служит Времени как языческому богу, принося в жертву свою свободу. Не время расписано, а человек расписан. Время командует. Гончие Времени мчатся по пятам.
Каждого человека можно представить как потребителя времени. Он перерабатывает время на разные мысли, чувства, работу. И хотя перерабатывается небольшая часть, а всё остальное пропадает, всё равно принято считать, что времени не хватает, его мало.
Автор убеждён, что проблема разумного, человеческого обращения со Временем становится всё настоятельней. Это не просто техника экономии, проблема эта помогает понять человеку смысл его деятельности. Время — это народное богатство, такое же, как недра, лес, озёра. Им можно пользоваться разумно, и можно его губить. Так легко его проболтать, проспать, истратить на бесплодные ожидания, на погоню за модой, на выпивки, да мало ли. Рано или поздно в наших школах начнут учить детей «времяпользованию». Автор убеждён, что с детства надо воспитывать любовь к природе и любовь ко Времени. И учить, как беречь Время, как его находить, как его добывать.

***

Прочитайте в сокращении рассказ Б.П. Екимова «Ночь исцеления». Используя материал рассказа, напишите фрагмент сочинения на тему «Какое влияние оказывает на человека историческая эпоха?»
Среди ночи Гриша проснулся от крика:
— Помогите, люди добрые!
Спросонья, во тьме он ничего не понял, и страх обуял его.
— Люди добрые! Карточки потеряла! Карточки в синем платочке завязаны! Может, кто поднял?
Гриша уразумел, где он и что. Это кричала баба Дуня. Во тьме, в тишине так ясно слышалось тяжёлое бабушкино дыхание. Она словно продыхивалась, сил набиралась. И снова запричитала, пока не в голос:
— Карточки… Где карточки… В синем платочке… Люди добрые. Ребятишки… Петяня, Шурик, Таечка… Домой приду, они исть попросят… Хлебец дай, мамушка. А мамушка ихняя… — Баба Дуня запнулась, словно ошеломлённая, и закричала:
— Люди добрые! Не дайте помереть! Петяня! Шура! Таечка! — Имена детей она словно выпевала, тонко и болезненно.
Гриша не выдержал, поднялся с постели, прошёл в бабушкину комнату.
— Бабаня! — позвал он. — Проснись… Она проснулась, заворочалась:
— Гриша, ты? Разбудила тебя. Прости, Христа ради.
— Ты, бабаня, не на тот бок легла, на сердце.
— На сердце, на сердце… — послушно согласилась баба Дуня.
— Нельзя на сердце. Ты на правый ложись.
— Лягу, лягу…
Она чувствовала себя такой виноватой. Гриша вернулся к себе, лёг в постель. Баба Дуня ворочалась, вздыхала: не сразу отступало то, что пришло во сне. Внук тоже не спал, лежал, угреваясь. Про карточки он знал. Давно, в войну и после, на них давали хлеб. А Петяня, о котором горевала бабушка, — это отец.
Следующей ночью Гриша не слыхал бабы Дуниных криков, хотя утром по лицу её понял, что она неспокойно спала.
— Не будила тебя? Ну и слава Богу…
Прошёл ещё день и ещё, а потом как-то к вечеру он ходил на почту, в город звонить. В разговоре мать спросила:
— Спать тебе баба Дуня даёт? Она лишь начнёт с вечера говорить, а ты крикни: «Молчать!» Она перестаёт, мы пробовали.
По пути домой стало думаться о бабушке. Сейчас, со стороны, она казалась такой слабой и одинокой, а тут ещё эти ночи в слезах, словно наказание. Про старые годы вспоминал отец, но для него они прошли. А для бабушки — нет. И с какой, верно, тягостью ждёт она ночи. Все люди прожили горькое и забыли, а у неё оно снова и снова. Но как помочь?
Весь вечер за ужином, а потом за книгой, у телевизора Гриша нет-нет да и вспоминал о прошедшем. Вспоминал и глядел на бабушку, думал: «Лишь бы не заснуть».
За ужином он пил крепкий чай, чтобы не сморило. Пришла ночь, потушили свет. Гриша не лёг, а сел в постели, дожидаясь своего часа, и, когда наконец из комнаты бабушки донеслось ещё невнятное бормотание, он поднялся и пошёл. Свет в кухне зажёг, встал возле кровати, чувствуя, как охватывает его невольная дрожь.
— Потеряла… Нету карточек… — бормотала баба Дуня ещё негромко. — Карточки… Где…
Гриша глубоко вздохнул, чтобы крикнуть громче, и даже ногу поднял — топнуть. Чтобы уж наверняка.
— Хлебные… карточки… — в тяжкой муке, со слезами выговаривала баба Дуня.
Сердце мальчика облилось жалостью и болью. Забыв обдуманное, он опустился на колени перед кроватью и стал убеждать, мягко, ласково:
— Вот ваши карточки, бабаня… В синем платочке, да? Это ваши, вы обронили, а я поднял. Вот видите, возьмите, — настойчиво повторял он.
Баба Дуня смолкла. Видимо, там, во сне, она всё слышала и понимала. Не сразу пришли слова, но пришли:
— Мои, мои… Платочек мой, синий. Мои карточки, я обронила. Спаси Христос, добрый человек…
Гриша поднялся, потушил в кухне свет. Кособокая луна, опускаясь, глядела в окно, белел снег, посверкивая живыми искрами. Гриша лёг в постель, предвкушая, как завтра расскажет бабушке и как они вместе…
Но вдруг обожгло его ясной мыслью: нельзя говорить. Он отчётливо понял — ни слова, ни даже намёка. Это должно остаться и умереть в нём.
Нужно делать и молчать. Завтрашнюю ночь и ту, что будет за ней. Нужно делать и молчать. И придёт исцеление.

***

Прочитайте в сокращении рассказа Ю.Бондарева “Мое поколение” из книги “Мгновения” и напишите сочинение на тему: «Жить по-новому очень трудно. Жить прошедшим еще трудней» (М.А.Булгаков).
Когда прошли равнины Польши и приблизились к границе Чехословакии, полузабытый довоенный зеленый мир юности приблизился вдруг, стал сниться нам в глухие осенние ночи под мрачный скрип сосен, под стук пулеметных очередей на высотах. Тогда преследовали меня одни и те же сны – в них все было «когда-то»…
Просыпаясь в окопе, я чувствовал, как рассветным холодом несло с вершин Карпат, как холодела под туманом земля, исчерненная воронками. И, глядя на спящих возле орудий солдат, с усилием вспоминал сон: в траве знойно трещали кузнечики, парная июльская духота стояла в окутанном паутиной ельнике, потом с громом и с молниями обрушивалась лавина короткого дождя; затем -на сочно зазеленевшей поляне намокшая волейбольная сетка, синий дымок самоваров на даче под Москвой.
И как бы несовместимо с этим другой сон – крупный снег, неторопливо падающий вокруг фонарей в переулках Замоскворечья, мохнатый снег на воротнике у нее, имя которой я забыл, белеет на бровях, на ресницах, я вижу внимательно поднятое лицо; в руках у нас обоих коньки. Мы вернулись с катка. Мы стоим на углу, и я знаю: через несколько минут надо расстаться.
Эти несвязные видения не были законченными снами, это возникало как отблеск, когда мы глохли от разрывов снарядов, режущего визга осколков, автоматных очередей, когда ничего не существовало, кроме железного гула, скрежета ползущих на орудия немецких танков, раскаленных до фиолетового свечения стволов, потных лиц солдат, наводчика, приникшего к наглазнику панорамы, осиплых команд, горящей травы вблизи огневой.
Удаляясь, уходя из дома, мы упорно шли к нему. Чем ближе была Германия, тем ближе был дом, тем быстрее мы возвращались в прерванную войной юность.
Нам было тогда и по двадцать лет и по сорок одновременно.
За четыре года войны, каждый час чувствуя огненное дыхание смерти, молча проходя мимо свежих бугорков с надписями химическим карандашом на дощечках, мы не утратили в себе прежний мир юности, но мы повзрослели на двадцать лет и, мн илось, прожили их так подробно, так насыщенно, что хватило бы на жизнь двум поколениям.
Мы узнали, что мир и прочен и зыбок. Порой мы ненавидели солнце – оно обещало летную погоду и, значит, косяки пикирующих «юнкерсов». Мы узнали, что солнце может ласково согревать не только летом, но и поздней осенью, и в жесточайшие январские морозы, но вместе с тем равнодушно обнажать во всех деталях недавнюю картину боя, развороченные прямыми попаданиями орудия, тела убитых, которых еще вчера мы называли по имени. Мы узнавали мир вместе с человеческим подвигом и страданиями.
Кто из нас мог сказать раньше, что трава может быть аспидной и закручиваться спиралью от разрывов танковых снарядов? Кто мог представить, что когда-нибудь увидит на женственных ромашках, этих символах любви, капли крови твоего друга, убитого автоматной очередью?
Мы входили в разрушенные города, зияющие провалами окон и подъездов; поваленные фонари с разбитыми стеклами не освещали толпы гуляющих на израненных воронками тротуарах, и не было слышно смеха, не звучала музыка, не загорались огоньки папирос под обугленными тополями парков.
В Польше мы увидели гигантский лагерь. Мы узнали, что такое фашизм во всей его человеконенавистнической наготе. За четыре года войны мое поколение познало многое, но наше внутреннее зрение воспринимало только две краски: солнечно белую и масляно черную. Радужные цвета спектра отсутствовали.
Война была беспощадной и грубой школой, мы сидели не за партами, в аудиториях, и перед нами были не конспекты, а бронебойные снаряды и пулеметные гашетки. Мы еще не обладали жизненным опытом и вследствие этого не знали простых вещей, в будничной жизни, – мы не знали, в какой руке держать вилку, и забывали обыденные нормы поведения, мы скрывали нежность и доброту. Слова «книги», «настольная лампа», «благодарю вас», «простите, пожалуйста», «покой», «усталость» звучали для нас на незнакомом и несбыточном языке.
Но наш душевный опыт был переполнен до предела, мы могли плакать не от горя, а от ненависти и могли по-детски радоваться весеннему косяку журавлей, как никогда не радовались – ни до войны, ни после войны. Помню, в предгорьях Карпат первые треугольники журавлей появились в небе, протянулись в белых, как прозрачный дым, весенних разводах облаков над нашими окопами – и мы зачарованно смотрели угадывали их путь в Россию. Мы смотрели на них до тех пор, пока гитлеровцы из своих окопов не открыли автоматный огонь по этим косякам, трассирующие пули расстроили журавлиные цепочки, и мы в гневе открыли огонь по фашистским окопам.
Неиссякаемое чувство ненависти в наших душах было тем ожесточеннее, чем ранимее было ощущение юного и солнечного мира наших ожиданий – все это жило в нас, снилось нам. Это сообщало нам силы, рождало терпение. Это заставляло нас брать высоты, казавшиеся недоступными.
Наше поколение – те, что остались в живых, – вернулось с войны, сумев сохранить, в себе этот чистый, лучезарный мир, непреходящую веру в будущее, в молодость, в надежду. Но мы стали непримиримее к несправедливости, добрее к добру, наша совесть стала вторым сердцем. Ведь эта совесть была оплачена кровью. И вместе с тем четыре года войны мы сохраняли в душе естественный цвет неба, улыбку любимой женщины, мягкий блеск фонарей в сумерках и вечерний снегопад…
Война уже стала историей. Но так ли это?
Для меня ясно одно: главные участники истории – это Люди и Время. Не забывать Время – значит не забывать Людей, не забывать Людей – значит не забывать Время. Быть историчным – это быть современным. Количество дивизий, участвовавших в том или ином сражении, со скрупулезной точностью подсчитывают историки. Да, они подсчитывают количество потерь, определяют вехи
Времени. Но они не смогут подслушать разговор солдат в окопе перед атакой, увидеть слезы в глазах восемнадцатилетней девушки санинструктора, умирающей в полутьме полуразрушенного блиндажа, вокруг которого прорвавшиеся немецкие танки, ощутить треск пулеметной очереди, убивающей жизнь.
В нашей крови пульсируют токи тех людей, что жили в Истории. Они не знали и не могли знать, что знаем мы, но они чувствовали то, что уже не чувствуем мы. При ежесекундном взгляде в лицо смерти все обострено, сконцентрировано в человеческой душе.
И вот этот фокус чувств чрезвычайно дорог мне.

***

Прочитайте отрывок из интервью В. А. Легасова “Об аварии на Чернобыльской АЭС” и напишите аргумент к сочинению на тему: “Какие перемены в жизнь человека внесла техника и перед какими угрозами стоит человек XXI века?”
Было бы относительно просто, если бы можно было врага определять, скажем, в виде ядерного реактора или в виде ядерной энергетики. Но это не так. Потому что враг не в технике. Не в типе самолета, не в типе реактора атомного, не в виде энергетики. Если крупномасштабно смотреть на эту проблему, основной враг – это сам способ создания и проведения энергетических или технических процессов, зависящих от человека. Самое важное – человеческий фактор.
Сегодня нужно технику защищать от человека. В самом деле, от человека, в руках которого сосредоточены потрясающие мощности. Защищать от человека в любом смысле: от ошибок конструктора, от ошибок проектанта, от ошибок оператора, ведущего этот процесс. А это уже совсем иная философия.
Невозможно, неправильно и глупо отказываться от достижений человеческого гения. А нужно сделать две вещи: во-первых, правильно понимать воздействие таких серьезных новых машин и видов техники на окружающую среду и, во-вторых, разработать систему взаимодействия человека с машиной. …Надо создавать защитные барьеры, насколько это возможно, и на случай, когда и человек будет ошибаться, и машины окажутся ненадежными… Все мы видим, как говорится, невооруженным глазом, что на всех этапах создания техники у нас есть некоторая недоработанность, неряшливость, что ли. На всех этапах – от создания до эксплуатации… Я все время думаю: почему это происходит? И, знаете, прихожу к парадоксальному выводу…: что это оттого, что мы сильно увлеклись техникой. Прагматически. Голой техникой. Это охватывает многие вопросы, не только безопасности. Давайте задумаемся: почему в те времена, когда мы были гораздо беднее и была гораздо более сложная обстановка, почему сумели за исторически ничтожный срок – в 30-е, 40-е, 50-е годы – поразить весь мир темпом создания новых видов техники и качеством славились ?.. Что же случилось, почему?
И я пришел к такому парадоксальному выводу: та техника, которой наш народ гордится, которая финишировала полетом Гагарина, была создана людьми, стоявшими на плечах Толстого и Достоевского…Люди, создававшие тогда технику, были воспитаны на величайших гуманитарных идеях. На прекрасной литературе. На высоком искусстве. На прекрасном и правильном нравственном чувстве. Техника была для них лишь способом выражения нравственных качеств, заложенных в них.
Они выражали свою мораль в технике. Относились к создаваемой и эксплуатируемой технике так, как их учили относиться ко всему в жизни Пушкин, Толстой, Чехов.
А вот в следующих поколениях, пришедших на смену, многие инженеры стоят на плечах “технарей”, видят только техническую сторону дела. Но если кто-то воспитан только на технических идеях, он может лишьтиражировать технику, совершенствовать её, но не может создавать нечто качественно новое, ответственное.
Мне кажется, что общим ключом ко всему происходящему является то, что долгое время игнорировалась роль нравственного начала – роль истории нашей культуры – а ведь это одна цепочка. Все это, собственно, и привело к тому, что часть людей на своих постах могла поступать недостаточно ответственно. Но даже один, плохо работая, создает в цепочке слабое звено, и она рвется… Низкий технический уровень, низкий уровень ответственности этих людей -это не причина, а следствие. Следствие их низкого нравственного уровня.
Мы ни с чем не справимся, если не восстановим нравственного отношения к выполняемой работе, какой бы она ни была, медицинская или химическая, или реакторная работа, или биологическая. Надо восстановить чувство ответственности, критичности, чувство нового… А как это сделать? Увеличивать или уменьшать долю тех или иных предметов? Я не знаю. Но я уверен, что в школу надо приводить интересных людей. Ведь Россия всегда была сильна тем, что учитель – это человек, который в нравственном отношении чаще всего является идеалом для своих учеников.
И еще хочу сказать о неделимости общей и технической культуры. Это неделимые вещи. Если вы кусок какой-то изымаете, связанный с историей нашего отечества или с нашей литературой, если вы к чему-нибудь ослабили внимание – это обязательно бумерангом вернется в силу недели -мости культуры. В равной степени нельзя все отдать литературе и искусству и забыть про технику. Мы тогда станем беспомощным обществом. Возникает естественный вопрос, вопрос гармонии.

***

Прочитайте фрагмент из книги Д. С. Лихачёва «Диалоги о дне вчерашнем, сегодняшнем и завтрашнем» и напишите аргумент к сочинению на тему: “Какие перемены необходимы сегодня в культуре?”
Что нужно для объединения людей Земного Шара? Забота о культуре, принадлежащей всему человечеству, потребует создания тезаурусов мировой культуры. Это гигантская работа, которая должна охватить все страны мира, которая потребует дискуссий: что признавать объектами культуры, что заносить в эти тезаурусы, и при этом по единым принципам, единой схеме, на каких общедоступных языках их делать и т. д.
А далее, как человечество может охранить свои богатства и от чего их спасать? Что такое реставрация, каким принципам она должна подчиняться, как обмениваться техническим опытом и техническими средствами? Необходимы конференции, совещания, общественные учреждения, Лиздания, периодика и т. д. Все это уже само по себе создает чувство единства человечества, создаст не обязательно дружбу между народами, но взаимопонимание и терпимость. Это должно быть очень широкое гуманитарное движение, связи людей друг с другом (не люблю «электрического» слова «контакты»), поездки молодежи в другие страны. И конечно же длительные творческие пребывания за границей: такие, как бывали у Гоголя, Тургенева, Достоевского и у очень многих русских живописцев. Совместные работы над фильмами, театральными постановками, длительная работа в иностранных архивах крайне важны не только для создания иных научных и художественных произведений, но и для общей миролюбивой атмосферы на Земном Шаре, при которой военные действия станут невозможны. А еще более невозможны они станут, если у нас будет больше общеевропейских или общемировых научных институтов для разработки не только технических проблем, но и гуманитарных. Если какой-нибудь научный институт или опытная установка будут действовать сразу в нескольких странах, пересекая границы (гигантские ускорители, астрономические установки и т. д.). А как важны были бы институты по гуманитарным дисциплинам: Международный институт изучения Ренессанса, или барокко, или средневековья, или Институт археологического изучения Африки, или Институт сравнительного литературоведения. Необходимы экстерриториальные научные города, научные центры, работающие по международным программам. Все это явится заслоном от психологической подготовки войны, а также и экономическим препятствием. Любой разрыв отношений явится гигантским ущербом для экономики каждой из входящих в такую организацию стран.
И тут на память мне приходит мысль, высказанная на международном совещании безопасности православным митрополитом Питиримом: следует различать политическую идеологию и мировоззрение. Могут быть разные мировоззрения, а политическая идеология – одна, прогрессивная, за мир, за объединение. Могут быть одно мировоззрение или близкие мировоззрения, а вражда бешеная.
Итак, не только культура прошлого одна, но и культуру будущего века следует строить как одну, как единую культуру всего человечества. Это мировосприятие единства человеческой культуры, взаимозависимость всех – на него я возлагаю главные надежды. И к этому дело идет. Атмосфера физическая на Земном Шаре одна, и охранять эту атмосферу мы должны все вместе. Культура тоже одна. Без западноевропейского искусства не было бы русского искусства XIX века. Без русского искусства XX века не было бы и западноевропейского искусства нашего времени. Культура перекатывается как воздух. И это хорошо. Необходимо ослабить духовные границы между странами, разумеется, для людей духовных, творческих, а не для преступников-террористов и не для провокаторов всех мастей, не для контрабандистов – тоже всех мастей. Но будем больше доверять настоящим ученым и настоящим людям искусства. Злобной, разделяющей деятельностью занимаются по преимуществу те, у кого пустота в душе, кто бездарен и знает это. Границы должны быть возможно шире открыты для мира, и это закроет их для войны, враждебности, злобной пропаганды, непонимания друг друга. Сейчас в нашем мире не только усилилась опасность войны, но и увеличились шансы сохранить мир, ибо развитие туризма, общения (особенно длительного), обмен информацией, возможности создания международных научных и художественных предприятий, институтов, даже просто домов международного творчества отдыха и общения – все это мощно работает на мир.
Мир-это общение, терпимость, взаимопонимание. Война (даже необъявленная) – это разделение всякого рода, непонимание друг друга (отсюда враждебность), подозрительность, нетерпимость к «другому» мировоззрению, хотя нетерпимым нужно быть только к агрессивной идеологии.

***

Прочитайте в сокращении статью Д.Гранина статье «Один из последних» и напишите сочинение на тему: “Человек в эпоху перемен”.
Тот период нашей истории, в котором жил Дмитрий Лихачёв, явился временем уничтожения порядочных людей. Оставаться просто честным, порядочным человеком было бесконечно трудно.
Д. С. Лихачёв подвергался тем же страстям и соблазнам, что и остальные деятели. Его искушали особенно энергично. Вербовали себе в сторонники, старались заручиться его поддержкой. Власть хотела использовать его репутацию.
Он не поддавался. Времени порча не сумела воздействовать на него. Лихачёв стал символом совести русского интеллигента. Он пользовался общей любовью и доверием. Это было так важно, потому что год за годом мы испытывали разочарования, история безжалостно развенчивала прежних кумиров сперва советской жизни, потом постсоветской.
Молодым двадцатидвухлетним человеком Лихачёв был сослан в Соловецкий лагерь особого назначения. Однако и на опыте своей соловецкой жизни, на лагерном материале он написал интересные работы. Он был ученым по своему складу, а не только по образованию. Такие люди и в лагере оставались учеными. Так было с Флоренским, Чижевским.
Его судьбу можно изобразить как цепь репрессий. Одна несправедливость следует за другой. А кроме того, ужасы ленинградской блокады, эвакуации, семейные потери. Несчастья настигали его, но не они определяли его жизнь. Источником его душевной прочности была для него работа. «Какой главный итог Вашей деятельности?» – спросил я. Он ответил: «Возрождение интереса к семи векам древнерусской литературы». Что это? Узость жизни, её бедность? Можно ли все сводить к такому итогу? Но счастлив тот, у кого есть ясный стержень своей деятельности. Этот стержень оставался для него неизменным из года в год, из десятилетия в десятилетие.
Думаю, что история литературы помогала ему понять бесчеловечность того казарменного социализма, который проповедовала большевистская идеология. Пропаганда не ослепляла его. Он продолжал видеть, сколько разумного и доброго было в его дореволюционной российской жизни. И он защищал эти старые и вечные нравственные устои. Не хотел, а отвлекался от научной работы. Выступал то в газетах, то по телевидению. Им двигала боль за нищее состояние нашей культуры. Он хотел остановить разрушение памятников, варварское издевательство над историей.
Результаты, может, и невелики, но фигура его становится примером того, как надо бороться за сохранение культуры. То, что Лихачёв рассказывал об истории своей семьи, о круге своих учителей, о детских и юношеских годах, принималось всей душой. Он вводил нас в мир высокой русской культуры и полузабытых ценностей жизни. Это была душевная среда, пронизанная деликатностью, учтивостью, которые стали неотъемлемым правилом его собственного поведения».
Авторитет его вырос не из побочной общественной деятельности. Авторитет этот питался родным делом Лихачёва – исторической наукой. Он сумел ввести её в наш духовный обиход, он оживил сокровенное чувство связи с исторической традицией, уважение к прошлому он перевел из квасного, хвастливого патриотизма в понимание красоты древнерусской литературы, рукомесла архитектуры…
Он рассказывал о традициях своей семьи, о своем детстве. Он видел, как позабыты обычаи русской интеллигентной семьи: как воспитывали детей, какими были взаимоотношения со старшими, как общались друг с другом братья. Что такое в семье отец, что такое мать, что такое отношения родителей между собой. Помнил с благодарностью учителей. Память его была полна благодарности. Дмитрий Сергеевич обо всем этом бесхитростно рассказывал. Перед нами вставала утраченная прелесть прошлой жизни в её нравственном исполнении. Все это привлекало людей, никто об этом не говорил, кроме него.
Наша история, как и любая другая, никогда не упоминает людей, которые спасают культуру. Мы не знаем имен ни разрушителей, ни спасителей. Так же, как, впрочем, не знаем, что Лихачёву обязан не только Невский проспект. Ему мы обязаны тем, что сохранился Земляной вал вокруг Новгорода. Ему обязаны многие храмы и церкви, которые он спас от разрушения. Со всех сторон обращались к нему: «Остановите вандалов! Сносят памятники! Нужны средства! Вырубают парки!» Как Сизиф, он продолжал толкать свой камень. Иногда я сочувствовал безнадежности его усилий. Тогда он говорил мне: «Даже в случаях тупиковых, когда все глухо, когда вас не слышат, будьте добры высказывать свое мнение. Не отмалчивайтесь, выступайте. Я заставляю себя выступать, чтобы прозвучал хотя бы один голос. Пусть люди знают, что кто-то протестует, что не все смирились. Каждый человек должен заявлять свою позицию. Не можете публично, – хотя бы друзьям, хотя бы семье».

***

Прочитайте фрагмент из романа И.С.Тургенева “Отцы и дети” и напишите аргумент к сочинению по теме: «Потребность любить сильна в человеке, корни её достигают удивительных глубин, разветвляясь и укрепляясь в самом сердце» (М.Уэльбек).
На другой день по приезде Базарова Катя сидела на своей любимой скамье, и рядом с нею сидел опять Аркадий. Он упросил её пойти с ним в “портик”.
До завтрака оставалось около часа; росистое утро уже сменялось горячим днем. Лицо Аркадия сохраняло вчерашнее выражение, Катя имела вид озабоченный. Сестра её, тотчас после чаю, позвала её к себе в кабинет и, предварительно приласкав её, что всегда немного пугало Катю, посоветовала ей быть осторожней в своем поведении с Аркадием, а особенно избегать уединенных бесед с ним, будто бы замеченных и теткой и всем домом. Кроме того, уже накануне вечером Анна Сергеевна была не в духе; да и сама Катя чувствовала смущение, точно сознавала вину за собою. Уступая просьбе Аркадия, она себе сказала, что это в последний раз.
– Катерина Сергеевна, – заговорил он с какою-то застенчивою развязностью, – с тех пор как я имею счастье жить в одном доме с вами, я обо многом с вами беседовал, а между тем есть один очень важный для меня… вопрос, до которого я еще не касался. Вы заметили вчера, что меня здесь переделали, – прибавил он и ловя и избегая вопросительно устремленный на него взор Кати. -Действительно, я во многом изменился, и это вы знаете лучше всякого другого, – вы, которой я, в сущности, и обязан этою переменой.
– Я?.. Мне?.. – проговорила Катя.
-Я теперь уже не тот заносчивый мальчик, каким я сюда приехал, – продолжал Аркадий, – недаром же мне и минул двадцать третий год; я по-прежнему желаю быть полезным, желаю посвятить все мои силы истине; но я уже не там ищу свои идеалы, где искал их прежде; они представляются мне… гораздо ближе. До сих пор я не понимал себя, я задавал себе задачи, которые мне не по силам… Глаза мои недавно раскрылись благодаря одному чувству… Я выражаюсь не совсем ясно, но я надеюсь, что вы меня поймете…
Катя ничего не отвечала, но перестала глядеть на Аркадия.
– Я полагаю, – заговорил он снова уже более взволнованным голосом, а зяблик над ним в листве березы беззаботно распевал свою песенку, -я полагаю, что обязанность всякого честного человека быть вполне откровенным с теми… с теми людьми, которые… словом, с близкими ему людьми, а потому я… я намерен…
Но тут красноречие изменило Аркадию; он сбился, замялся и принужден был немного помолчать; Катя все не поднимала глаз. Казалось, она и не понимала, к чему он это все ведет, и ждала чего-то.
– Я предвижу, что удивлю вас, – начал Аркадий, снова собравшись с силами, – тем более что это чувство относится некоторым образом… некоторым образом, заметьте, – до вас. Вы меня, помнится, вчера упрекнули в недостатке серьезности, – продолжал Аркадий с видом человека, который вошел в болото, чувствует, что с каждым шагом погружается больше и больше, и все-таки спешит вперед, в надежде поскорее перебраться, – этот упрек часто направляется… падает… на молодых людей, даже когда они перестают его заслуживать; и если бы во мне было больше самоуверенности… (“Да помоги же мне, помоги!” – с отчаянием думал Аркадий, но Катя по-прежнему не поворачивала головы.) Если б я мог надеяться…<…> Катерина Сергеевна, – проговорил он дрожащим голосом и стиснув руки, – я люблю вас навек и безвозвратно, и никого не люблю, кроме вас. Я хотел вам это сказать, узнать ваше мнение и просить вашей руки, потому что я и не богат и чувствую, что готов на все жертвы… Вы не отвечаете? Вы мне не верите? Вы думаете, что я говорю легкомысленно? Но вспомните эти последние дни! Неужели вы давно не убедились, что все другое – поймите меня, – все, все другое давно исчезло без следа? Посмотрите на меня, скажите мне одно слово… Я люблю… я люблю вас… поверьте же мне!
Катя взглянула на Аркадия важным и светлым взглядом и, после долгого раздумья, едва улыбнувшись, промолвила:
-Да.

Прочитайте фрагмент романа И.А.Гончарова “Обломов” и напишите сочинение на тему: “Выбор, который меняет человека”.
– Это не жизнь! – упрямо повторил Штольц.
– Что ж это, по-твоему?
– Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то…обломовщина, – сказал он наконец.
– О-бло-мовщина! – медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина!
Он странно и пристально глядел на Штольца.
– Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он. – Разве не все добиваются того же, о чем я мечтаю?
– Помилуй! – прибавил он смелее. – Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?
– И утопия-то у тебя обломовская, – возразил Штольц.
– Все ищут отдыха и покоя, – защищался Обломов.
– Не все, и ты сам, лет десять, не того искал в жизни.
– Чего же я искал? – с недоумением спросил Обломов, погружаясь мыслью в прошедшее.
– Вспомни, подумай. Где твои книги, переводы?
– Захар куда-то дел, – отвечал Обломов, – тут где-нибудь в углу лежат.
– В углу! – с упреком сказал Штольц. – В этом же углу лежат и замыслы твои “служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать – значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов”. Все эти замыслы тоже Захар сложил в угол? Помнишь, ты хотел после книг объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свой? “Вся жизнь есть мысль и труд, – твердил ты тогда, – труд хоть безвестный, темный, но непрерывный, и умереть с сознанием, что сделал свое дело”. А? В каком углу лежит это у тебя?
– Да… да… – говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, помню, что я точно… кажется… Как же, – сказал он, вдруг вспомнив прошлое, – ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан. С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!..
– Глупостей! – с упреком повторил Штольц. – Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджиевой ночи, на Аполлона Бельведерского: “Боже мой! Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микельанджело, Тициана и попираешь почву Рима? Ужели провести век и видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а не на их родине? Не подышать воздухом Италии, не упиться синевой неба!” И сколько великолепных фейерверков пускал ты из головы! Глупости!
– Да, да, помню! – говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. – Ты еще взял меня за руку и сказал: “Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого…”
– Помню, – продолжал Штольц, – как ты однажды принес мне перевод из Сея, с посвящением мне в именины; перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился? По-английски начал учиться…и не доучился! А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: “Я твой, Андрей, с тобой всюду” – это все твои слова. Ты всегда был немножко актер. Что ж, Илья? Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу как свое имение. Но, положим, вояж – это роскошь, и не все в состоянии и обязаны пользоваться этим средством; а Россия? Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь…
– Когда-нибудь перестанешь же трудиться, – заметил Обломов.
– Никогда не перестану. Для чего?
– Когда удвоишь свои капиталы, – сказал Обломов.
– Когда учетверю их, и тогда не перестану.
– Так из чего же, – заговорил он, помолчав, – ты бьешься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть?..
– Деревенская обломовщина! – сказал Штольц.
– Или достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом…
– Петербургская обломовщина! – возразил Штольц.
– Так когда же жить? – с досадой на замечания Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век?
– Для самого труда, больше ни для чего. Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут, с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! – заключил он.
Обломов слушал его, глядя на него встревоженными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя.
– Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! – начал он со вздохом. – Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня, куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: “Теперь или никогда больше”.
– Еще год – поздно будет.- Ты ли это, Илья? – говорил Андрей. – А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус?..
Обломов вскочил с постели.
– Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все – отчего погасло? Непостижимо!
Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, бог знает отчего, все пропадает!
Он вздохнул:
– Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня? Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у других, и пылает жарко, и все кипит, движется в ярком полудне, а потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет к вечеру. Нет, жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так! С первой минуты, когда я сознал себя, я почувствовал, что я уже гасну! Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, – на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму – положенными днями, лето – гуляньями и всю жизнь – ленивой и покойной дремотой, как другие… Даже самолюбие – на что оно тратилось? Чтоб заказывать платье у известного портного? Чтоб попасть в известный дом? Чтоб князь П* пожал мне руку? А ведь самолюбие – соль жизни!
Куда оно ушло? Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его. Ты появлялся и исчезал, как комета, ярко, быстро, и я забывал все это и гаснул…

***

Прочитайте фрагмент из романа Б.Л.Пастернака “Доктор Живаго” и напишите аргумент к сочинению по теме: «Быстро меняться общество может только в худшую сторону – это называется революция. А все благие изменения, именуемые эволюцией, происходят очень-очень медленно» (Б. Акунин).
Расскажи мне побольше о муже. «Мы в книге рока на одной строке», – как говорит Шекспир.
– Откуда это?
– Из «Ромео и Джульетты».
– Я много говорила тебе о нем в Мелюзееве, когда разыскивала его. И потом тут, в Юрятине, в наши первые встречи с тобою, когда с твоих слов узнала, что он хотел арестовать тебя в своем вагоне. Я, по-моему, рассказывала тебе, а может быть и нет, и мне только так кажется, что я его однажды видела издали, когда он садился в машину. Но можешь себе представить, как его охраняли? Я нашла, что он почти не изменился. То же красивое, честное, решительное лицо, самое честное изо всех лиц, виденных мною на свете. Ни тени рисовки, мужественный характер, полное отсутствие позы. Так всегда было и так осталось. И все же одну перемену я отметила, и она встревожила меня. Точно что-то отвлеченное вошло в этот облик и обесцветило его. Живое человеческое лицо стало олицетворением, принципом, изображением идеи. У меня сердце сжалось при этом наблюдении.
Я поняла, что это следствие тех сил, в руки которых он себя отдал, сил возвышенных, но мертвящих и безжалостных, которые и его когда-нибудь не пощадят. Мне показалось, что он отмеченный, и что это перст обречения. Но может быть, я путаюсь. Может быть, в меня запали твои выражения, когда ты мне описывал вашу встречу. Помимо общности наших чувств я ведь так много от тебя перенимаю!
– Нет, расскажи мне о вашей жизни до революции.
– Я рано в детстве стала мечтать о чистоте. Он был её осуществлением. Ведь мы с одного двора почти. Я, он, Галиуллин. Я была его детским увлечением. Он обмирал, холодел при виде меня. Наверное, нехорошо, что я это говорю и знаю. Но было бы еще хуже, если бы я прикидывалась незнающей. Я была его детской пассией, той порабощающей страстью, которую скрывают, которую детская гордость не позволяет обнаружить, и которая без слов написана на лице и видна каждому. Мы дружили.
Мы с ним люди настолько же разные, насколько я одинаковая с тобою. Я тогда же сердцем выбрала его. Я решила соединить жизнь с этим чудесным мальчиком, чуть только мы оба выйдем в люди, и мысленно тогда же помолвилась с ним.
И подумай, каких он способностей! Необычайных! Сын простого стрелочника или железнодорожного сторожа, он одною своей одаренностью и упорством труда достиг, – я чуть не сказала уровня, а должна была бы сказать – вершин современного университетского знания по двум специальностям, математической и гуманитарной. Это ведь не шутка!
– В таком случае, что расстроило ваш домашний лад, если вы так любили друг друга?
– Ах как трудно на это ответить. Я сейчас тебе это расскажу. Но удивительно. Мне ли, слабой женщине, объяснять тебе, такому умному, что делается сейчас с жизнью вообще, с человеческой жизнью в России, и почему рушатся семьи, в том числе твоя и моя? Ах, как будто дело в людях, в сходстве и несходстве характеров, в любви и нелюбви. Все производное, налаженное, все относящееся к обиходу, человеческому гнезду и порядку, все это пошло прахом вместе с переворотом всего общества и его переустройством. Все бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности, для которой ничего не изменилось, потому что она все время зябла, дрожала и тянулась к ближайшей рядом, такой же обнаженной и одинокой. Мы с тобой как два первых человека Адам и Ева, которым нечем было прикрыться в начале мира, и мы теперь так же раздеты и бездомны в конце его. И мы с тобой последнее воспоминание обо всем том неисчислимо великом, что натворено на свете за многие тысячи лет между ними и нами, и в память этих исчезнувших чудес мы дышим и любим, и плачем, и держимся друг за друга и друг к другу льнем.